Шантарам читать онлайн


загрузка...

Шанту, но, не имея лицензии, рисковал нарваться на неприятности. Теперь же он мог арендовать машину у любого владельца автопарка.
Прабакер был трудолюбив и честен, но главное, по единодушному признанию его знакомых, он был самым симпатичным парнем из всех, кого они знали. Даже суровые и прагматичные заправилы таксомоторного бизнеса не могли устоять против его чар. Не прошло и месяца, как он получил в аренду автомобиль, о котором заботился, как о своем собственном. На приборной доске он укрепил сверкающую золотой, розовой и зеленой красками пластмассовую фигурку Лакшми, богини, обеспечивающей благосостояние. Красные глаза Лакшми угрожающе вспыхивали, когда Прабакер резко давил на тормоза. Время от времени он подчеркнуто театральным жестом нажимал резиновую грушу, от которой тянулась трубочка к подножию фигурки. При этом открывался клапан, спрятанный в пупке богини, и пассажира окатывало мощной струей какой-то подозрительно пахнущей синтетической смеси. Вслед за этим Прабакер всякий раз задумчиво протирал свой медный водительский жетон, который он носил, выпячивая грудь и чуть не лопаясь от гордости. Во всем городе только одно он любил не меньше, чем свой черно-желтый «фиат», — Парвати.
— Парвати, Парвати, Парвати… — напевал он, когда мы проезжали мимо станции Чёрчгейт в направлении Марин-драйв. Музыка этого имени пьянила его. — Я слишком люблю ее, Лин! Ведь это, наверно, любовь, да? — когда ты счастлив оттого, что испытываешь самые ужасные чувства? Когда ты беспокоишься о девушке даже больше, чем о своем такси? Это любовь, великая любовь, не прав ли я? Парвати, Парвати, Парвати…
— Да, это любовь, Прабу.
— А у Джонни тоже слишком большая любовь к Сите, которая сестра моей Парвати.
— Я рад за тебя, и за Джонни тоже. Он хороший человек, как и ты.
— О да! — воскликнул Прабакер, от избытка чувств ударив несколько раз по клаксону. — Мы замечательные парни! А сегодня вечером у нас тройное свидание с сестрами. Вот развлечемся!
— Как «тройное»? У Парвати есть еще одна сестра?
— Какая «еще одна»?
— Ну, раз тройное свидание с сестрами, так их должно быть три?
— Нет, Лин, две. Абсолютно.
— Значит, это будет двойное свидание, а не тройное.
— Лин, ты не понимаешь. Парвати и Сита всегда приводят с собой свою маму, миссис Нандиту Патак, жену Кумара. Девушки сидят всегда только с одной стороны, миссис Патак посередине, а мы с Джонни с другой стороны. Получается тройное свидание.
— Да-а… Развлечение — лучше не бывает.
— Да, Лин, лучше не бывает! Отличное развлечение! Когда мы даем миссис Патак всякую еду и напитки, и она ест их, мы можем глядеть на девушек поверх ее головы, а они глядят на нас, и мы им улыбаемся и вовсю подмигиваем. Такая у нас система. И очень большая удача, что у миссис Патак такой цветущий аппетит, — она может есть в кино три часа подряд. Так что мы постоянно даем ей еду, а сами смотрим на девушек. Благодарение Богу, что он наградил миссис Патак такой способностью, что ее невозможно наполнить пищей за одно кино.

загрузка…


— Слушай, затормози-ка… Похоже, какие-то уличные беспорядки.
Метрах в трехстах перед нами большая толпа — сотни, тысячи человек — высыпала из-за угла на Марин-драйв. Заняв всю ширину проспекта, они двигались в нашу сторону.
— Беспорядки нахин, морча хайн, — ответил Прабакер, останавливая машину у обочины. — Это не беспорядки, это демонстрация.
Было видно, что толпа возбуждена и разгневана. Люди яростно скандировали что-то, потрясая в воздухе кулаками. На их лицах застыла злобная маска, плечи были напряжены. Они призывали отомстить сикхам за смерть Индиры Ганди. Я внутренне собрался, когда они приблизились к нам, но людской поток обтекал нашу машину, и никто даже рукавом не задел ее. Однако глаза, глядевшие на нас, были жестоки и полны ненависти. Если бы я был сикхом и носил сикхский тюрбан или шарф сардар-джи, меня выволокли бы из автомобиля.
Когда последние демонстранты миновали нас и дорога впереди была свободна, я повернулся к Прабакеру и увидел, что лицо его в слезах. Порывшись в карманах, он вытащил небольшую простыню в красно-белую шашечку и вытер глаза.
— Это очень слишком печальная ситуация, Линбаба, — шмыгнул он носом. — Ее больше нет. Что будет с нашей Индией без Нее? Я спрашиваю себя этот вопрос и не нахожу ответов.
Буквально все в Индии — журналисты, крестьяне, политики, дельцы на черном рынке — называли Индиру «Она».
— Да, Прабу, положение непростое.
Он был так расстроен, что я посидел некоторое время рядом с ним, молча глядя на темнеющее море. Посмотрев на него опять, я увидел, что он молится, склонившись над баранкой и сложив руки перед собой. Его губы шевелились, шепча молитву; затем он разнял руки и обернулся ко мне со столь знакомой мне бескрайней улыбкой. Брови его дважды поднялись и опустились.
— Немножко сексуального аромата на твою добрую личность, а, Лин? — спросил он и потянулся к резиновой груше у ног Лакшми.
— Не надо! — завопил я, стараясь помешать ему.
Но я опоздал. Пупок богини изверг струю ядовитой химической смеси, обрызгавшей мои брюки и рубашку.
— Ну вот, — ухмыльнулся он, заводя машину и выруливая на проезжую часть, — жизнь продолжается! Мы ведь удачные парни, не прав ли я?
— Ну еще бы! — проворчал я, высунувшись в окно и ловя открытым ртом свежий воздух. Спустя несколько минут мы уже были около большой автостоянки, где я должен был встретиться с Халедом. — Я приехал, Прабу. Высади меня около того дерева, пожалуйста.
Он остановился возле высокой финиковой пальмы, я вышел и стал пререкаться с ним по поводу платы за проезд. Прабакер отказывался брать деньги, я настаивал. В конце концов я предложил компромисс. Он возьмет деньги и купит на них новый флакон божественного нектара для обрызгивания пассажиров.
— Как ты хорошо придумал, Линбаба! — воскликнул он, согласившись на этих условиях взять плату. — Я как раз думал, что духи кончаются, а новый флакон стоит слишком дорого, и я не смогу купить его. А теперь я могу купить новый флакон, очень большой, и моя Лакшми целых несколько недель будет, как новенькая! Спасибо тебе слишком большое!
— Не за что, — ответил я, невольно рассмеявшись. — Удачи тебе на тройном свидании.
Он отъехал от тротуара, сыграв мне на клаксоне прощальный мотив, и растворился в потоке транспорта.
Халед Ансари ждал меня в такси, обслуживавшем мафию, расположившись на заднем сидении и открыв обе дверцы для проветривания. Я приехал без опоздания, и вряд ли он ждал больше пятнадцати-двадцати минут, однако на асфальте возле дверцы валялось не меньше десятка раздавленных окурков. Он всегда остервенело давил окурки каблуком, словно разделывался с врагами, которых ненавидел.
А ненавидел он многих, слишком многих. Он признался мне однажды, что мозг его так переполнен картинами насилия, что ему самому тошно. Гнев пропитал его насквозь, отзываясь болью в костях. Ненависть заставляла его стискивать зубы, давя ими свою ярость. Ее вкус, ощущавшийся им и днем и ночью, был горек, как вороненая сталь ножа, который он сжимал в зубах, когда в отряде Фаттаха крался по выжженной земле на свое первое убийство.
— Это доконает тебя, Халед.
— Ну да, я слишком много курю. Ну и что? Кому надо жить вечно?
— Я говорю не о куреве, а о том, что грызет тебя, заставляя курить одну сигарету за другой. О том, что с тобой делает ненависть ко всему миру. Один умный человек сказал мне как-то, что если ты превратил свое сердце в оружие, то в конце концов оно обернется против тебя самого.
— Тоже мне проповедник нашелся! — рассмеялся Халед, коротко и печально. — Вряд ли тебе подходит роль долбаного рождественского Санта Клауса, Лин.
— Знаешь, Кадер рассказал мне… о Шатиле.
— Что именно он тебе рассказал?
— Ну… что ты потерял там всех своих близких. Я понимаю, что это значило для тебя.
— Что ты можешь знать о Шатиле? — спросил он. В его вопросе звучала боль, а не вызов, такая невыносимая боль, что я не мог оставить его без ответа.
— Я знаю о Сабре и Шатиле, Халед. Я всегда интересовался политикой. Когда это произошло, я скрывался от полиции, но я несколько месяцев читал все, что писали об этом. Это было… ужасно.
— Знаешь, я когда-то любил еврейскую девушку, — сказал он. — Она была красива, умна и, может быть… мне кажется, она была лучше всех, кого я встречал или встречу когда-либо. Это было в Нью-Йорке, мы учились вместе. Ее родители придерживались передовых взглядов. Они выступали на стороне Израиля, но были против захвата окружающих территорий. В ту ночь, когда мой отец умер в израильской тюрьме, я занимался любовью с этой девушкой.
— Ты не можешь винить себя в том, что был влюблен, Халед, как и в том, что другие сделали с твоим отцом.
— Еще как могу, — бросил он с той же короткой печальной улыбкой. — Как бы там ни было, я вернулся домой и успел как раз к началу Октябрьской войны, которую израильтяне называют Войной судного дня[108]. Нас разбили, и я уехал в Тунис, где прошел военную подготовку. Затем я стал сражаться и дошел до самого Бейрута. Когда израильтяне вторглись в Ливан, мы остановились в лагере Шатила. Там нашли убежище все мои родные и их соседи. Дальше бежать им было некуда.
— Ты покинул Шатилу вместе с другими боевиками?
— Да. Они не могли разгромить нас и предложили мирное соглашение. Мы уходим из Шатилы, а они не трогают население. Мы покинули лагерь с оружием, как солдаты, чтобы показать, что мы не побеждены. Мы маршировали и стреляли в воздух. А потом многих убили только за то, что они смотрели, как мы уходим. Это был странный момент, какое-то торжество вопреки здравому смыслу, пир во время чумы. Когда мы ушли, они нарушили свои обещания и послали в лагерь фалангистов, которые убили всех стариков, всех женщин, всех детей. Вся моя семья погибла. Я ушел и оставил их умирать. А теперь я даже не знаю, где их тела. Они спрятали их, сознавая, что это военное преступление. И ты думаешь… ты думаешь, что я должен забыть это и простить, Лин?
С автостоянки, находящейся на холме над Марин-драйв, мы смотрели на море и пляж Чаупатти. Люди на пляже отдыхали парами и целыми семействами, играли в «дартсы», стреляли в тире по воздушным шарикам, привязанным к мишени. Продавцы мороженого и шербета взывали к отдыхающим из своих пышно разукрашенных беседок, как райские птицы, призывающие самцов.
Единственное, по поводу чего мы когда-либо спорили с Халедом, — это ненависть, опутавшая его сердце. В детстве и юности у меня было много друзей-евреев. В моем родном Мельбурне имелась большая еврейская диаспора — люди, бежавшие от холокоста, и их дети. Моя мать занимала видное положение в местном Фабианском обществе и стремилась вовлечь в него греческих, китайских, немецких и еврейских интеллектуалов с левыми взглядами. Многие из моих друзей посещали еврейский колледж Маунт-Скопус[109]. Мы читали одни и те же книги, смотрели одни и те же кинофильмы, вместе ходили на демонстрации под одними и теми же лозунгами. Некоторые из этих друзей были среди тех немногих, кто остался со мной, когда жизнь моя взорвалась и я замкнулся в своем горе и стыде. И друг, благодаря чьей помощи я смог скрыться из Австралии после побега, тоже был евреем. Я восхищался своими друзьями-евреями, уважал и любил их. А Халед ненавидел всех израильтян и всех евреев в мире.
— Это все равно что я возненавидел бы всех индийцев за то, что несколько человек мучили меня в индийской тюрьме, — мягко заметил я.
— Это совсем не одно и то же.
— Я и не говорю, что это одно и то же. Я просто хочу объяснить… Знаешь, когда они приковали меня на Артур-роуд к решетке и избивали несколько часов подряд, то единственное, что я ощущал, — это вкус и запах моей крови и удары их дубинок…
— Я знаю об этом, Лин….
— Нет, подожди, дай мне договорить… И вдруг среди всего этого у меня возникло очень странное ощущение, будто я парю сам над собой, смотрю на себя самого и на них сверху и наблюдаю за тем, что происходит… И у меня появилось какое-то странное чувство, что я понимаю все это. Я понимал, кто они такие, что они делают и почему. Я видел это все как-то очень четко и сознавал, что у меня только два альтернативных варианта — возненавидеть их или простить. И… не знаю, как и почему я пришел к этому, но только мне было абсолютно ясно, что я должен простить их. Иначе я просто не мог бы выжить. Я понимаю, это звучит странно…
— Это не странно, — отозвался Халед ровным тоном, почти с сожалением.
— Мне это до сих пор кажется странным, я так и не понял этого. Но именно так и было, я простил их, совершенно искренне. И я почему-то уверен, что именно по этой причине я выдержал все это. Я простил их, но это не означает, что я не перестрелял бы их всех, окажись у меня в руках автомат. А может, и не перестрелял бы. Не знаю. Но знаю одно: в тот момент я внутренне простил их, и если бы не это, если бы я продолжал их ненавидеть, то я не дожил бы до того момента, когда Кадер освободил меня. Эта ненависть убила бы меня.
— Это совсем другое, Лин. Я понимаю, что ты хочешь сказать, но зло, которое причинили мне израильтяне, не сравнить с этим. Да если бы даже было не так, все равно на твоем месте, в тюрьме, где индийцы избивали бы меня, я возненавидел бы индийцев. Всех до единого и навсегда.
— А я не возненавидел индийцев. Я люблю их, я люблю эту страну и этот город.
— Только не говори, что ты не хочешь отомстить.
— Ты прав, я хочу отомстить. Я хотел бы быть выше этого, но не могу. Но я хочу отомстить только одному человеку — тому, кто это подстроил, а не всей нации.
— Ну, мы с тобой разные люди, — произнес он все так же бесстрастно, пристально глядя на далекие огни морских нефтяных платформ. — Ты не поймешь меня. Ты не можешь понять.
— Зато я понимаю, что ненависть убивает тебя, Халед.
— Нет, Лин, — сказал он, повернувшись ко мне.
Глаза его в полутьме салона блестели, на изуродованном лице блуждала кривая улыбка. Такое же выражение было у Викрама, когда он говорил о Летти, и у Прабакера, вспоминавшего Парвати. У некоторых людей такое выражение появляется, когда они говорят о своих отношениях с Богом.
— Моя ненависть спасла меня, — произнес он спокойным тоном, но с глубоким внутренним волнением.
Благодаря закругленным по-американски гласным в сочетании с арабским придыханием его речь звучала как что-то среднее между голосами Омара Шарифа и Николаса Кейджа[110]. В другое время, в другом месте и в другой жизни Халед Ансари мог бы читать стихи перед публикой, вызывая у слушателей радость и слезы.
— Знаешь, ненависть — вещь очень стойкая, она умеет выживать, — сказал он. — Мне долго приходилось прятать ее от людей. Они не знали, что с ней делать, и пугались ее. Поэтому я выпустил ее из себя наружу. Но она осталась со мной. Я уже много лет живу в изгнании, и она тоже. После того, как… всех моих близких убили… изнасиловали и зарезали… я стал убивать людей… я стрелял в них, перерезал им горло… и моя ненависть пережила все это. Она стала еще тверже и сильнее. И однажды, уже работая на Кадера, имея деньги и власть, я почувствовал, что моя ненависть снова вселяется в меня. Теперь она опять у меня внутри, где ей и полагается быть. И я рад этому. Мне это необходимо, Лин. Она сильнее меня и храбрее. Я поклоняюсь ей.
Он замолчал, но продолжал смотреть на меня взглядом фанатика. Затем повернулся к водителю, дремавшему за баранкой.
— Чало, бхай! — бросил он. — Поехали, брат!
Спустя минуту он спросил меня:
— Ты слышал об Индире?
— Да, по радио, в «Леопольде».
— Люди Кадера в Дели узнали подробности. То, что не просочилось в прессу. Они сообщили их нам по телефону как раз перед тем, как я выехал на встречу с тобой. Довольно грязное дело.
— В самом деле? — спросил я, все еще под впечатлением пропетого Халедом гимна ненависти.
Детали убийства Индиры Ганди меня не особенно интересовали, но я был рад, что он сменил тему.
— Сегодня утром, в девять часов, она подошла к двери своей резиденции, резиденции премьер-министра, где стояли два охранника-сикха. Она сложила руки, приветствуя их. Это была ее личная охрана, она хорошо знала их. После операции «Голубая звезда» ей советовали убрать сикхов из охраны, но она настояла на том, чтобы оставить их, потому что не верила, что преданная ей гвардия предпримет что-нибудь против нее. Она не сознавала, какую ненависть всколыхнула в душе всех сикхов, дав приказ штурмовать Золотой храм. И вот она, приветственно сложив руки, улыбнулась им и произнесла «Намасте»[111]. Один из охранников выхватил свое табельное оружие — револьвер тридцать восьмого калибра — и трижды выстрелил в нее. Он попал ей в живот. Когда она упала, его напарник разрядил в нее пистолет-пулемет системы Стена — всю обойму, тридцать патронов. «Стен» — старое оружие, но на близком расстоянии надежно изрешетит человека. Не меньше семи пуль попали ей в живот, три в грудь, одна прошла сквозь сердце.
Он замолчал. Я первым нарушил тишину.
— И как это, по-твоему, повлияет на денежный рынок?
— Я думаю, на бизнесе это скажется благоприятно, — ответил он бесстрастно. Если род не прерывается — как в данном случае, когда есть Раджив[112], то убийство, как правило, оказывается благоприятным для бизнеса.
— Но ведь будут волнения. Говорят, целые отряды гоняются за сикхами. По дороге сюда я видел демонстрацию.
— Да, я тоже видел ее, — сказал он, обернувшись ко мне. В его темных, почти черных глазах мерцало упрямое нарочитое безучастие. — И даже это полезно для бизнеса. Чем больше будет волнений и чем больше убьют людей, тем выше будет спрос на доллары. Завтра утром мы поднимем ставки.
— Но дороги могут быть заблокированы. Если повсюду будут толпы и волнения, то разъезжать по городу будет непросто.
— Я заеду за тобой в семь утра и мы отправимся к Раджубхаю, — сказал он, имея в виду Раджу, который заведовал подпольной бухгалтерией мафии, расположенной в районе Форта. — Меня толпы не остановят. Я пробьюсь. Какие у тебя планы на сегодня?
— После того, как мы соберем деньги?
— Да. У тебя найдется время?
— Да, конечно. Что я должен сделать?
— Я выйду, а ты оставайся в машине, — ответил он, откинувшись на спинку сиденья с усталым тяжелым вздохом. — Надо объехать всех наших парней — как можно больше — и передать им, чтобы завтра с самого утра они были у Раджубхая. Если возникнут серьезные затруднения, нам понадобятся все люди.
— О’кей. А тебе надо отоспаться, Халед. Ты выглядишь усталым.

загрузка...